В 1972 году Фаина Раневская взялась написать мемуары. Заключила договор с издательством ВТО, на три года засела за письменный стол, а когда рукопись была уже практически готова — вдруг за одну ночь все уничтожила. Но, как оказалось, ее воспоминания сохранились...
Оказывается, все эти годы в Российском государственном архиве литературы и искусства хранилась папка, в которую никто толком и не заглядывал. А там — черновые наброски тех самых мемуаров. Множество записей, сделанных на листочках, промокашках, даже обрезках картона собственной рукой актрисы. А в этих записях — целая жизнь, с множеством подробностей... В них звучит подлинный голос Раневской.
«Не понимаю, что это? Чувство стыдливости? Писать о себе. Неловко как-то. Точно я моюсь в бане, пришла экскурсия и рассматривает со всех сторон, а сложена я неважно. Три года писала книгу воспоминаний, польстившись на аванс две тысячи рублей, с целью приобрести теплое пальто… Наверное, я зря порвала все, что составило бы книгу, о которой просило ВТО. И аванс теперь надо возвращать. Две тысячи рублей. Бог с ними, с деньгами. Соберу, отдам аванс.
Узнав, что я порвала рукопись, книгу моей жизни, которую писала в течение трех лет, Маргарита Алигер (советская писательница, приятельница Раневской. — Прим. ред.), отругав меня очень крепко, взяла с меня слово, что я начну восстанавливать в памяти все, что уничтожила. Слово приходится держать. Скажу о первом, как вспоминается, а не хронологически, как было в книге…
Родилась я в конце прошлого века, когда еще в моде были обмороки. Мне очень не нравилось падать в обморок, к тому же я никогда не расшибалась, старалась падать грациозно. С годами это увлечение прошло, но один из обмороков принес мне счастье, большое и долгое. В тот день я шла по Столешниковому переулку, разглядывая витрины роскошных магазинов, и рядом с собой услышала голос человека, в которого была влюблена до одурения. Я собирала его фотографии, писала ему письма, никогда их не отправляя.
Услышав его голос, упала в обморок неудачно и расшиблась сильно. Меня приволокли в расположенную рядом кондитерскую, положили на диванчик (эта кондитерская и теперь существует, на том же месте, а тогда она принадлежала француженке с французом). Сердобольные супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я сразу пришла в себя, и тут же снова упала в обморок, когда голос этот прозвучал вновь, справляясь о том, не очень ли я расшиблась?
Прошло несколько лет, я уже стала начинающей актрисой, работала в провинции и по окончании сезона приехала в Москву. Видела днем и в ночное время длинные очереди за билетами в Художественный театр. Расхрабрилась и написала ему письмо. «Пишет Вам та, которая в Столешниковом переулке однажды, услышав Ваш голос, упала в обморок. Я уже актриса — начинающая. Приехала в Москву с единственной целью — попасть в театр, когда вы будете играть. Другой цели в жизни у меня теперь нет и не будет».
Письмо помню наизусть, сочиняла его несколько дней и ночей. Ответ пришел очень скоро: «Дорогая Фаина, пожалуйста, обратитесь к администратору, у которого на Ваше имя будет два билета. Ваш В. Качалов». С этого вечера и до конца жизни этого изумительного артиста и неповторимой прелести человека длилась наша дружба, которой очень горжусь. Бывала у него постоянно, вначале робела, волновалась. Вскоре он приручил меня… Он служил мне примером в своем благородстве. Мне очень хочется рассказать об его скромности.
Я присутствовала при том, как Вас. Ив. (Василий Иванович Качалов. — Прим. ред.), вернувшись из театра домой, на вопрос жены: как прошла репетиция «Трех сестер», где он должен был играть Вершинина, ответил: «Немирович снял меня с роли и передал ее Болдуману. Он поступил правильно. Болдуман много меня моложе, в него можно влюбиться, а в меня уже нельзя». Представляю, сколько злобы, ненависти встретил бы Немирович с другим актером. Писали бы заявления об уходе из театра, жалобы по инстанциям.
По какому-то особому свойству памяти в старости видится и помнится детство удивительно ярко, будто оно кончилось только вчера. Вижу себя во дворе дома, где живу, ко мне бежит большая, очень грязная собака по имени Букет, которую нежно люблю. За какие-то провинности собаки дворник ее бранит. Я испытываю нестерпимое желание повторить все, что говорит и делает дворник. Верчу козью ножку и произношу слова, значение которых поняла только взрослой. Изображаю всех, кто попадается на глаза. «Подайте Христа ради…» — произношу за нищим. «Сахарная мороженая», — кричу вслед за мороженщиком, шамкаю беззубым ртом: «Иду на Афон Богу молиться» и хожу с палочкой, скрючившись, а мне четыре года.
Убеждена, что некоторые люди родятся, чтобы быть актерами. В связи с этим мне вспоминаются слова великого артиста В. Н. Давыдова: он когда-то сказал, будучи в гостях у моей мамы, а я при этом была: «Абсолютно бездарный артист — такая же редкость, как и абсолютно гениальный». Так вот «абсолютно бездарные — это те, кто, как обычно говорят, «учатся на артиста». Этому научиться нельзя, это в составе крови…
Всегда завидовала таланту, началось это с детства. Приходил в гости к старшей сестре гимназист, читал ей стихи, ухаживал, флиртовал, вращал глазами, рычал тигром, топал ногами, ломал руки, рвал на себе волосы… Чтение повергло меня в трепет. Стихи назывались «Белое покрывало». Кончалось чтение словами: «Так могла солгать лишь мать». И зарыдал. Я была в экстазе.
Потом подруга сестры читала: «Я не писала вам давно и думаю, вам это все равно». И тоже рыдала, и опять мой восторг и зависть, и горе, потому что у меня не выходит, когда я пыталась им подражать. Значит, я не смогу быть актрисой… Теперь, к концу моей жизни, я не играю на сцене. Ненавижу актеров, «игральщиков», не выношу органически, до физического отвращения. Меня тошнит от партнера, «играющего» роль, а не живущего тем, что ему надлежит делать в силу обстоятельств.
Вспоминаю свои игрушки… Петрушка, Городовой, Цыган, Дворник, и еще какие-то куклы. Я переиграла все роли, показывая с ними кукольные спектакли. Говорила, меняя голоса. Мой Городовой имел неописуемый успех. Была и ширма, и лесенка, на которую я становилась. Сладость, слава переживаний — все за ширмой, потом с достоинством выходила, раскланивалась… Как могло случиться, что в детстве я видела цветной фильм? Изображали сцену из «Ромео и Джульетты». По лестнице взбирался на балкон юноша, неописуемо красивый, потом появлялась девушка, неописуемо красивая, они целовались. Восхищенная, я плакала. Это было потрясение. Придя домой, в состоянии опьянения от искусства, дрожащими руками я хватаю копилку-сфинкса, с мелкими деньгами (плата родителей за выпитый мною рыбий жир). Сфинкса разбиваю. Я в неистовстве. Мне надо совершить что-то большое, необычное. Из разбитого сфинкса вывалились все мои сбережения, налетели соседские дети. Я им говорю: «Берите, берите, мне больше ничего не надо!» И сейчас, в 80 лет, мне тоже ничего не нужно, даже духи из Парижа! Мне их прислали — подарок друзей, и теперь перебираю в уме, кому бы их отдать. Экстазов давно уже не испытываю. Жизнь кончена, а я так и не узнала, что к чему.
…Первое свидание ранней молодости было неудачным. Театр. Максим Горький. «Мещане». Приглашение на свидание: «Артистке в зеленой кофточке». Дальше указание места свидания, и угроза: «Попробуй только не прийтить!» Подпись, печать. Сожалею, что не сохранила этого документа. Не так много я получала приглашений на свидание. Тот гимназист поразил мое сердце фуражкой, где над козырьком был великолепный герб гимназии… Придя на свидание, я застала на указанном месте девочку, которая попросила меня удалиться, так как я уселась на ее скамью, где у нее свидание. Вскоре появился герой, нисколько не смутившийся при виде нас обеих.
Герой сел между нами и стал насвистывать. И соперница потребовала, чтобы я немедленно удалилась, на что я резонно отвечала: «Мне на этом месте назначили свидание, и я никуда не уйду». Соперница заявила, что не сдвинется с места, я сделала такое же заявление. Каждая из нас долго отстаивала свои права, после чего соперница подняла с земли несколько увесистых камней и стала в меня их кидать. Мне было больно, я заплакала и покинула поле боя, потирая ушибленные места. Потом вернулась и сказала: «Вот увидите, вас накажет Бог!» И ушла, полная достоинства.
Мандельштам ушел, не расплатившись
Не наблюдаю в моей дворняге тупости, которой меня угнетают друзья-неандертальцы, а где взять других теперь? Стало холодно, конец декабря. Ненавижу зиму. Снег, как саван, зима хороша для «танца на льду» и лыж, а теперь мне тошно от снега-савана…
Вспоминая двадцатые годы, я часто думаю о Мандельштаме. Впервые я увидела его, когда мы с Гельцер (балерина Екатерина Гельцер. — Прим. ред.) сидели в кондитерской, в Москве. К столику без приглашения подсел Мандельштам. Заказал шоколад в чашке, пирожное, сняв котелок, поклонился… И ушел, предоставив возможность расплатиться за него Гельцер, с которой не был знаком. Мы хохотали после его ухода, это было очень смешно. Он уходил торжественно, подняв голову и задрав маленький нос. Тогда же я подумала, что он гениальная личность. Когда я узнала его стихи, я поняла, что не ошиблась...
Маяковского я впервые увидела в доме, где помещалась какая-то школа, то ли музыкальная, то ли театральная, называлась «Школа братьев Шор»… Маяковский был одет по моде: визитка, полосатые брюки, помню красивый галстух. Он все время стоял, ел бутерброды, молчал. Был он красивый… Следующая, последняя встреча — в Баку в 1925 году. Я увидела его в театре, где играла в то время. Он сидел один, в актерской уборной. В театре был его вечер…
Сидел он, задумавшись. Я вошла и увидела такую печаль у него в глазах, какая бывает у бездомных, брошенных хозяевами собак. Я, растерявшись, сказала: «Мы познакомились у Шоров». Он ответил, что был там один раз. Актриса под дверью пропищала: «Нигде кроме, как в Моссельпроме». Он сказал: «Это мои стихи». Актриса хихикала за дверью, хихикали все. Его травили весь вечер, а он, с папиросой, прилепленной к губе, говорил гениальности и дерзости. Был он умница, из людей моего времени.
...А теперь — одна, одна, одна… Спасаюсь книгами — Пушкиным, Толстым. Очень тоскую — нет Павлы Леонтьевны, нет Ахматовой. Стихи Анны Андреевны сводили с ума. Будучи в Ленинграде, я часто ездила к ней за город, в ее «будку», как звала она свою хибарку. Помнится, она сидела у окна, смотрела на деревья, а увидев меня, закричала: «Дайте, дайте мне Раневскую!» Очевидно, ей было одиноко, тоскливо. Стала она катастрофически полнеть, перестала выходить на воздух. Я повела ее гулять. Сели на скамью, молчали. Лева был далеко... (сына Ахматовой Льва Гумилева арестовывали четыре раза, в последний раз в 1949 году, а освобожден и реабилитирован он был только в 1956?м. — Прим. ред.)
Нет уже Михаила Яншина. Актер был редкостно талантливый, и слушать было его интересно. Рассказал мне, как однажды на репетиции отказался следовать указанию Станиславского. Станиславский опешил, сказал: «Репетиция окончена» — и вышел. Яншин испугался, актеры на него накинулись, хотели отколотить. Яншин убежал домой, плакал, проклинал себя. Наутро его позвали к телефону. Яншин понял: его увольняют. Но Константин Сергеевич сказал: «Я долго думал, почему вы не захотели следовать моему указанию, в чем была моя ошибка. Я понял, вы были правы». Рассказывая это, Яншин заплакал. Заплакала и я. От любви… Мне говорили, что Яншин — недобрый. Я этого не чувствовала. Напротив. Был он давно очень болен и мучился. Мы с ним халтурили в «Свадьбе», в ужасно халтурной атмосфере, с плохим, убогим режиссером (имеется в виду знаменитый фильм «Свадьба» режиссера Исидора Анненского. — Прим. ред.). Яншин кротко все терпел, я неистовствовала. Он утешал меня, жалел за то, что я в плохом театре. Был он моложе меня… А я и его, и Олю Андровскую пережила — грустно…
Помню, как я узнала о смерти Станиславского. В Железноводске по утрам бродила с кружкой с минеральной водой. Болела печень, в те времена я еще лечилась. Обычно, проходя мимо газетного киоска, покупала газету. В ней оказалась траурная рамка с извещением о кончине Станиславского. Я заплакала, но это был не плач, а что-то похожее на собачий лай. Я лаяла: ав, ав, ав, и так дошла до санатория, не переставая лаять. Кинулась на постель и начала нормально плакать.
Года за два до смерти К. С. я репетировала «Вассу Железнову» в Театре Красной Армии. Режиссера спектакля, Елизавету Телешеву, позвали к телефону, звонил Станиславский. Я взяла соседнюю трубку, чтобы послушать все, что говорит К. С. Телешева отвечала, волнуясь, на все его вопросы, заявив, что у актера, играющего в массовой сцене, болят зубы. И что актер просит разрешения перевязать щеку перед выходом на сцену, опасаясь простуды. К. С. категорически запретил перевязывать щеку. На вопрос Телешевой: «Как быть?» К. С. сказал: «Заменить спектакль».
В жизни со Станиславским у меня была только одна встреча. Году в 16-м, не помню точно, переходила дорогу по Леонтьевскому переулку. Извозчик крикнул: «Поберегись!» — так тогда кричали ваньки. Я отскочила от пролетки, в которой сидел Станиславский. От радости, что вижу его седую голову, стала плакать и закричала: «Мальчик мой дорогой!» Он стал смеяться, поднялся и помахал мне шляпой, а я бежала рядом и кричала: «Мальчик мой дорогой!..» Чувство охватившего меня счастья испытываю и сейчас…
Продолжение следует…
Материал подготовила: Марина Галоян