Евгений Леонов ценил свою семью и был очень привязан к своему единственному сыну Андрею. Сам Евгений Павлович переживал, что может испортить сына своим мягким характером. Наказывать непослушного Андрюшу у Леонова не поднималась рука. Но все его переживания оказались напрасными, в отношениях с сыном Евгению Леонову удавалось придерживаться своих ценностей, искренности и честности. Он прекрасный пример родителя, который смог свою мягкость превратить в силу.
Андрей Леонов пошел по стопам своего известного отца и тоже стал актером. Сериал “Папины дочки” сделал его известным. В своих интервью он признается, как много для него значил отец, которого он любил и уважал.
Евгений Павлович много гастролировал и часто писал сыну письма. Позже они легли в основу книги “Письма сыну”, где Евгений Леонов размышляет о жизни и творчестве…
Андрюша, ты люби меня, как я люблю тебя.
Ты знаешь, это какое богатство – любовь. Правда, некоторые считают, что моя любовь какая-то не такая и от нее, мол, один вред. А может, на самом деле моя любовь помешала тебе быть примерным школьником? Ведь я ни разу так и не выпорол тебя за все девять школьных лет. Помнишь, ты строил рожи у доски, класс хохотал, а учительница потом долго мне выговаривала. Вид у меня был трижды виноватого, точно я стою в углу, а она меня отчитывает как мальчишку. Я уже готов на любые унижения, а ей все мало: «Ведь урок сорван… – ведь мы не занимаемся полноценно сорок пять минут… – ведь сам ничего не знает и другим учиться не дает… – ведь придется вам его из школы забрать… – ведь слова на него не действуют…» Пропотели рубашка, пиджак и мокасины, а она все не унималась.
«Ну, думаю, дам сегодня затрещину, все!» С этими мыслями пересекаю школьный двор и выхожу на Комсомольский проспект. От волнения не могу сесть ни в такси, ни в троллейбус, так и иду пешком… Женщина тащит тяжелую сумку, ребенок плачет, увидев меня, улыбается, спиной слышу, мать говорит: «Вот и Винни-Пух над тобой смеется…» Незнакомый человек здоровается со мной… Осенний ветерок обдувает меня.
Подхожу к дому с чувством, что принял на себя удар, и ладно. Вхожу в дом, окончательно забыв про затрещину, а увидев тебя, спрашиваю: «Что за рожи ты там строил, что всем понравилось, покажи-ка». И мы хохочем. И так до следующего вызова.
Мать не идет в школу. А я лежу и думаю: хоть бы ночью вызвали на съемку в другой город или с репетиции не отпустили бы… Но Ванда утром плачет, и я отменяю вылет, отпрашиваюсь с репетиции, я бегу в школу занять свою позицию в углу. Какие только мелочи достойны наших переживаний… Я оттого и пишу эти письма, чтобы исправить что-то неправильное, и выгляжу, наверное, смешным и нелепым, как некоторые мои персонажи. Но ведь это я! В сущности, дружочек, ничего нет проще живой тревоги отцовского сердца. Когда я один, вне дома, тоскуя, вспоминаю каждое твое слово и каждый вопрос, мне хочется бесконечно с тобой разговаривать, кажется, и жизни не хватит обо всем поговорить. Но знаешь, что самое главное, я понял после смерти своей мамы, нашей бабушки.
Эх, Андрюша, есть ли в твоей жизни человек, перед которым ты не боишься быть маленьким, глупым, безоружным, во всей наготе своего откровения? Этот человек и есть твоя защита. А я уже скоро буду дома.
Отец
Андрюшенька,
только положил телефонную трубку — и сразу захотелось еще что-то сказать. Глянул на часы — полночь. И вот пишу. Однако ты хорош, сыночек, специально, что ли, ждал, пока уеду, чтобы по телефону сказать о своем решении поступать в театральное — то ли шутка, то ли слишком серьезно...
Радуюсь ли я, что ты хочешь стать актером? Радуюсь, это укрепляет наше родство, ибо нет ничего выше духовного братства. Но сказать по совести, это меня и пугает — труден актерский путь. Мое упущение, ошибка, что моих трудностей ты не знал. А ведь есть только одна цена в искусстве — беспощадность к себе. Ах, сынок, я в смятении. Я подумаю. Я напишу тебе.
Отец
Андрей,
остаюсь в Ленинграде на две недели, поэтому буду писать длинно, буду писать тебе каждый день.
Я не собираюсь умирать — мне еще нет пятидесяти. Я работаю и буду падать и подниматья, и ошибаться, и мучиться, как я радовался, и мучился, и переживал всегда... Я просто хочу тебе, а может, и твоим товарищам, и не только тем, кто будет работать в искусстве, рассказать о том, как я падал и счастлив был, как я работал, с кем встречался, кого терял, приобретал...
Может, тебе моя жизнь в театре представляется каким-то восхождением. Со стороны многим кажется: вот счастливчик, который постепенно, но все время вперед шел, поднимался. Ты знаешь, у меня есть такие «санитарные дни», я сам их так назвал. Живу, живу, а потом начинаю думать: что же я сыграл? и что это для меня? а не похожие ли это роли? Иной раз не могу понять — хорошо что-то или не так хорошо... Смотрю свой фильм, свою роль, вроде что-то нравится, а вроде и похоже на то, что было в предыдущей роли... Если я еду куда-нибудь, я не скучаю, потому что беседую сам с собой. В поезде кто книжку, кто что, а я вытаращусь в окно и начинаю о чем-то думать, о своей жизни. Даже сегодня вот проснулся в семь часов и до девяти лежал и обдумывал свою жизнь и скоро, конечно, на искусство перекинулся... Фальстафа хочу сыграть. А что будет, сумею ли? Часто я считал, что неправильно что-то у меня в жизни складывается, искал выход. Молодыми актерами ходили мы до ночи от театра (Театр имени Станиславского на улице Горького) до моего дома (недалеко от площади Маяковского), приходили ко мне ночевать, неделями не расставались — и все мы по улице идем, и спорим, и разговариваем о нашей профессии. Сейчас в театрах полегче: молодые ребята роли получают с ходу, а тогда было сложнее — то ли пьес ставили меньше, то ли совсем мы были беспомощные, и я в частности. После училища год я был в Театре Дзержинского района, а с сорок восьмого — в Театре имени Станиславского, а первую большую роль — Лариосика в «Днях Турбиных» — я получил в пятьдесят четвертом...
Понимаешь, я начинал свою театральную жизнь в суровое время, был момент, когда театры закрывали, закрывались киностудии. Естественно, что в театрах было не совсем хорошо. Я даже помню нашу директрису — она до театра была прокурором, то ли судьей — тогда это было возможно... Спектаклей ставили мало, а выпускали почтовые открытки и бумагу для писем с фотографиями из наших спектаклей. Это такой доход приносило, что спектакли и не нужно было ставить. Так вот, эта женщина, директор Театра имени Станиславского, при проведении очередного сокращения все на меня посматривала.
В течение скольких лет я, кроме массовок, ничего не играл. А потом пришел Яншин, прекрасный артист Художественного театра, стал главным режиссером Театра имени Станиславского, и при нем я первые годы тоже ничего толком не играл. У меня стало появляться сомнение: правильно ли я сделал, что пошел в искусство... И были мысли бросить это дело совсем, хотя мне казалось, что я люблю очень театр. В том году мы поставили только один спектакль. Мы его даже, пожалуй, года два ставили — «Чудаки» Горького. Яншин ставил, и больше ничего не репетировали. Можно сказать, я был готов отступить, почти отступил... Что значит отступить? Это когда человек не использует свои силы до последнего.
Вот ты говоришь мне: «Не знаю, хватит ли сил, получится ли, и вообще...» Голос твой мне не нравится. Ты что, неудачи боишься? А я, по-твоему, не боюсь? Искусство — риск, для народного артиста и для тебя, делающего первые шаги, искусство — риск. Если ты надеешься обойтись без синяков и шишек, оставь это дело, не начиная.
Я помогу тебе, у нас впереди почти два года. Ты еще в девятом классе — будем заниматься, подумаем о репертуаре для тебя, посоветуемся, это чертовски важно — свой репертуар, в нем артист лучше, чем он есть.
Ты записался в секцию по фехтованию, теперь я понял, что неспроста. Молодец, очень пригодится — гибкость, ловкость, красота движения — азбука ремесла. Но всего важнее, Андрюша, подготовить свой дух. Как к полету в космос: готов на всё!
Ау! Слышишь меня?
Отец
Эх, Андрей, Андрей!
Все звучит у меня в ушах твой голос и страх, который ты и обнаружить боишься, и преодолеть не можешь. В училище-то пойти можно? Показаться преподавателю, которого я просил рассказать, что требуется, как готовиться, посоветовать тебе что-то из репертуара. Пойми ты, никто не может сказать с уверенностью, хватит ли у тебя сил взять эту высоту. Но сил не хватает — это одно, а слабость — другое...
Однажды, это было очень давно (я только начал заниматься в театральном училище, все мне нравилось, я тогда был счастлив), произошла такая встреча. Я думаю, что это был новогодний праздник: мы посидели, и смеялись, и веселились — так было прекрасно, — и стихи читали, и выпили немножко. А потом мы шли по улице, Лева Горелик и я, мы с ним дружили тогда. Идем, разговариваем. И возле Большого театра — какие-то парни, не очень трезвые... Один подошел, попросил закурить, посмотрел на меня пьяными глазами и сказал: «Пиджачок на тебе перевернутый».
Это действительно был пиджак, перешитый с брата на меня. Потом он размахнулся и ударил меня по щеке. Я хотел его тоже ударить, и вдруг меня остановила мысль... Я даже сам не знаю, это называется страхом, бессилием или беспомощностью. Этот случай я вспоминал всю свою сознательную жизнь и думал: почему я его не ударил? У меня была бутылка вина в кармане. Я все подробно помню и сейчас немножко краснею, вспоминая это... И мне хотелось ударить бутылкой, но меня остановила мысль, что я его убью сейчас, потому что бутылка-то расколется... Мы это долго обсуждали с Гореликом, мы пошли к нему, он жил на Сретенке, и никак не могли успокоиться.
Сердце замирает не только тогда, когда тебя ударят, а ты не ответишь, сердце замирает, когда вдруг чувствуешь, что ты можешь что-то сделать. Часто в моей жизни бывает и сейчас, хотя я взрослый человек, когда заходится сердце от страха, что не сумеешь этого сделать, сыграть...
Как-то поехали мы отдыхать после гастролей — несколько актеров Театра имени Станиславского. Как раз в Вильнюсе это было, не помню точно, в каком году. Но помню мост, метров десять высотой, и как все взялись надо мной подшучивать: «А ты не прыгнешь с этого моста». Я говорю: «Может, и прыгну».
Тут они и вовсе развеселились: «Хвастун, хвастун». Я залез на перила — это было невообразимо как страшно, — но я прыгнул вниз. Я себе отбил что-то и никому не показывал синяк. И в «Полосатом рейсе», когда меня уговорили сниматься с этим тигром, — страх тоже.Страх — это еще не слабость. Вот если страх заставляет тебя отступить, если ты бережешь свои силы и в результате уменьшаешься сам — это слабость.
Прыгай же! Синяк до свадьбы заживет.
Отец
Знаешь, Андрей, мне всю жизнь казалось, что я недополучаю любовь. Мне казалось, что моя мама больше любит брата, чем меня, мне казалось, что Ванда и ты мало меня любите. Я всегда больше отдавал, чем получал взамен. И меня это не огорчало, нет, но я даже от этого заплакать мог.
Вспоминаю себя совсем маленьким, трех-четырех лет, а если вспоминаю, значит, это осело во мне, — мы жили в Давыдкове, дом и сейчас стоит там, мама и ее сестры любили его. И вот я помню, как мы ходили гурьбой купаться: мои тетки и мама уходили вперед, и я шел сзади, то ли мне было тяжело идти оттого, что я был толстый, но я чувствовал себя одиноким, и мне становилось обидно. Или вот еще: когда мне и моей двоюродной сестре Люсе было по двенадцать лет и мы играли в городки — это там же, в Давыдкове, — она нарочно или ненарочно ударила меня битой по ногам, было жутко больно, но жалеть стали не меня, а ее.
С детства в моей памяти вкус одиночества: мы были маленькие с братом, учились в пятом — шестом классе (он на два года старше меня), приезжали на станцию Фроловская и три километра (почти все три километра лесом) шли в Давыдково. На опушке леса всегда сидел Константин Иванович Малыгин, прадед Жени Малыгина, моего друга детства, который был потом секретарем райкома в Клину. Этот дед — вот уж одиночество, но почему-то величественное и гордое. Ему лет было девяносто, а может, сто.
Надо было проходить имение, где Чайковский написал свои знаменитые оперы, а дед сидел на опушке леса, на пеньке, в шерстяных носках, седой как лунь и самокрутка во рту. Один. Сидел и о чем-то думал.
В одиночестве утопаешь, начинаешь уходить в себя и думать, ковыряться в самом себе. Кто-то танцует, кто-то поет, а ты без тех, кого любил.
Завтра допишу.
Была война, я работал на заводе, мне было пятнадцать лет. Я помню, что не получалось так, чтобы я куда-то шел, танцевал, чтоб компания... Я больше помню, что уходил один, мы жили тогда на Васильевской... Я шел к Москве-реке, садился на кораблик и ехал, ехал. Потом домой возвращался... часто так. Да и пойти было некуда — военное время, трудное, сорок второй год... Это тоже называется одиночеством. Никого я не любил, некогда было — я работал. Дружили с братом, школьные были товарищи, но в компанию мы не ходили, ни с кем не целовались.
Одиночество — чувство горькое, но иногда полезно в душу свою посмотреть, а раз в себя смотришь — что-то ты там находишь.
Говорят, неудобно жалеть людей; а мне кажется — ну почему плохо, если кто-то тебя поддержит, пусть это называется жалостью, но рядом со словом — поддержать человека, пожалеть.
Встречал ли ты одиноких людей?
Однажды на гастролях к нам пришел человек, старый морской офицер, и стал рассказывать о своей жизни.
У него были железные зубы... Он прошел самые страшные испытания для человека, он прошел через несправедливость. И вернулся, и работает. Пока он рассказывал, он даже побледнел, из глаз его сочилась боль одинокого человека. Он рассказывал не о том, как посадили или ударили, а о том, что пострашней, — о жизни в тех формах, которые там были возможны. Он рассказывал, и в голосе его было сиюминутное волнение, у нас перехватило дыхание, но нарушать его одиночество мы не могли...
Через мою жизнь, как и через жизнь каждого человека, прошло столько лиц, людей. С кем-то сталкивался ближе, а с кем-то просто ехал на машине со съемок. Но ведь каждый человек, если заглянуть ему в глаза, это целый мир. Будь восприимчив к этим мирам. Здесь начало искусства.
Обнимаю тебя, сынок. Звони чаще.
Отец
Обиды вообще, Андрей, не следует копить, не большое, как говорится, богатство. Я не призываю не замечать, когда тебя обидят, нет, конечно. Сам я, как видишь, помню некоторые обиды. Но не в этом дело. Понимаешь, мне кажется, что от обид я не замыкался, а старался преодолеть обиду, как какое-то реальное жизненное препятствие.
Как-то Ванда села в такси, и таксист говорит (не предполагая, что везет знакомого мне человека): «Женька Леонов здесь живет». Ванда спрашивает: «Откуда вы знаете?» — «Мы всю жизнь вместе. Вот пьянь беспробудная, каждый день приходит и просит у меня трешку». Ванда: «Даете?» Он говорит: «Даю. Я люблю, он хороший артист. Вот в этой парикмахерской мы с ним бреемся вместе». Ванда выслушала, а потом говорит: «Как вам не стыдно! Я с ним в одном театре работаю — он не пьет».
Когда я понял, что стал популярным (а это радует), я подходил к окошку, смотрю, все милиционер к нам заглядывает... А потом оказалось, у него альянс с нашей домработницей... И много других несуразностей.
Раньше я расстраивался, когда слышал о себе небылицы, начинал обьяснять, а сейчас я не объясняю, но возникает какая-то боль. Никогда я этого вслух не высказываю, но обиды бередят сердце, ранят. Я теряюсь, когда на меня нападает какая-то сила, против которой я не могу ничего сделать. И все же поверь, проходит несколько дней, и я забываю обиду, и по-новому начинается жизнь. И еще стараюсь видеть комизм ситуации, даже если смешон и сам. Вот как-то за границей — это были мои первые поездки, кажется в Англии, — мне сказали в посольстве: «Евгений Павлович, сегодня вы приглашаете гостей, ради вас устраивается вечер». Мы стояли у дверей, со всеми здоровались. А когда все пришли и занялись своим делом, я покрутился у дверей, деваться некуда, оставалось войти и тихо сесть. Потом ко мне подвели какого-то знаменитого деятеля, директора студии Би-би-си, что ли; меня представили: «Наш гранд-актер». Я не успел и зубы раздвинуть, чтоб что-то сказать, они стали говорить по-английски и через пять минут вообще забыли, что я стою рядом. И я подумал: «У них это работа, я им нужен для контактов, а вообще-то я не нужен никому... Хорошо бы вообще не ездить за границу». А с другой стороны, сам виноват, если б знал английский, сказал бы ему: «ноу», «иес».
Как видишь, малыш, тебе будет легче в некоторых ситуациях, в нужный момент ты по-английски скетч какой-нибудь и сообразишь из вашей школьной программы.
А вообще-то стыдно признаться, что ты обидчив, в народе недаром говорят: «На обидчивых воду возят». Так что учитывай!
К концу недели буду дома.
Отец
Материал подготовила: Марина Галоян